Сочинение на тему история моего знакомства с книгой

История русской революции — Википедия

Вы уехали, дорогой Николай Васильевич, и оставили нам книгу, которая они ограничиваются тем теперь, что указывают на прежние ваши сочинения, . о той женщине, которая играет первую роль в моей истории. она умерла незадолго до моего знакомства с ее семейством; но все известия об ней чтение мистических книг, внешние обстоятельства образовали в ней. С детства я очень люблю читать книги,ведь они такие увлекательные,что начав читать их можно и не заметить как пролетит время. Впервые я.

Но при взгляде на варварство и войны, имеющие место сегодня, трудно найти какие-либо признаки того, что книги меняют общества к лучшему. Возможно, нужно исходить из того, что книги способны сначала изменить людей, а затем общества. Если бы книги ничего не значили, они бы не сделали человека своим собеседником. Вера в то, что книги изменят нашу жизнь, связана с надеждой. И именно она сохраняет нашу страсть к чтению, как и любовь.

Если бы мы не верили в перемены, мы бы не читали и не писали. На первой странице виднелась надпись: Книга, которая изменит мою жизнь, еще не дописана, но я знаю, что однажды это произойдет.

История началась с того дня, когда ты родилась. Даже Воланд не является воплощением лишь зла: Об этом говорит и эпиграф к роману: Таким образом Булгаков подводит читателя к выводу, что борьба между добром и злом, светом и тьмой окончится победой добра.

сочинение на тему история моего знакомства с книгой

Автор глубоко убеждён, что при любых обстоятельствах, даже самых тяжелых, человек должен оставаться человеком и стремиться к познанию истины через добро. Косвенно эту мысль подтверждает оценка Воланда: Неслучайны в романе Ершалаимские главы: Через века сначала нашей эры и в тридцатые годы XX века, проносятся отдельные детали и фразы.

Этим подчеркивается связь времён и вечная актуальность библейских истин, забвение их отражается на нравственном состоянии общества.

Мысль о сосуществовании в человеке добра и зла, духовного и бездуховного подтверждается автором не только противопоставлением отдельных героев, но и коллективным портретом толпы в день казни Иешуа в Ершалаиме и на представлении в варьете в Москве. Равнодушное любопытство сменяется ужасом, сочувствием. В романе Булгакова каждый человек оказывается в ожидании страшного суда.

В такой ситуации наиболее ярко проявляется истинная сущность героя: Неслучайно главным героем романа Мастера и Ершалаимских глав является Понтий Пилат. С этим образом в произведение вносится тема свободы и личной ответственности.

Власть не приносит человеку свободы. Могущественный Понтий Пилат повелевает жизнями людей, но свобода ему не ведома. Он раб своей карьеры. Иешуа, напротив, полностью свободен. У него нет, ничего из материальных благ, но есть свои представления о мире, своя совесть, и он сам хозяин своей судьбы.

Тема творчества у Булгакова неразрывно связана с темой свободы, движения к истине. Именно поэтому произведение Мастера заслужило бессмертие: Этим людям неведомы честь, совесть, свобода.

Их фамилии говорят сами за себя: Герой не желает отождествлять себя с этими людьми: Неслучайно Мастер завершает свой роман словами: Эта фраза не соответствует первоначально задуманной, но ею подчеркивается главный смысл произведения, и без неё оно было бы незавершённым.

В Ершалаимских главах заложены понятия о непроходящих ценностях. Главная опора человека, его богатство и защита — вера в истину. У разных героев разные понятия о ней: Человек подвергается наказанию, как Берлиоз, за неимение веры. Потеря веры сказывается на духовном облике человека. Мастер потерял веру в свое творение, а вместе с ней потерял и желание жить. Тема любовь у Булгакова гораздо шире, чем взаимоотношения мужчины и женщины, Мастера и Маргариты. Автор считает, что любовь — это обязательно уважение друг к другу, милосердие, поддержка, забота.

Любовь к людям и веру в них проповедует Иешуа: Любовь несёт человеку свет, добро. По мнению Булгакова, каждый, в ком есть хоть частица человечности, достоин любви. Это подтверждает прощение Фриды и Понтия Пилата. Для Булгакова счастье заключалось в свободе, творчестве, любви, вере в истину добра и справедливости. Созданный писателем художественный мир сочетает в себе убедительную реальность и фантастику, быт и глубокую философию жизни.

Силами, способными спасти мир, избавить его от серости и застоя, Булгаков считал любовь, добро, справедливость, честь, творчество. Книга в моей жизни Настоящая литература является высоким искусством.

«Моя первая книга» сочинение

В ней собраны накопленные многими поколениями людей нравственные, эстетические, философские, социальные ценности. Но литературные произведения не только выражают общественное сознание, но и формируют.

Художественное слово обладает огромной силой воздействия на человека, оно воспитывает, призывает, будит чувства, заставляет мыслить. Каждый человек испытал на себе это воздействие и в той или иной степени оказался связан с литературой. Для меня таким произведением стал роман Ю.

Автор всматривается в них то с горькой насмешкой, то с брезгливым презрением, но всегда проницательно и глубоко. Говоря о замысле своей книги, Ю. Это книга, написанная уцелевшим свидетелем трагедии тридцать седьмого года.

сочинение на тему история моего знакомства с книгой

Особое обаяние ее в невероятном, но естественном переплетении образов жизни и антижизни: И главное проявление жизни и света перед наступающим мраком — мысль.

Героев романа интересно слушать, даже если мы с ними и не согласны, даже если и сам автор порой вольно толкует слова известных мыслителей и поэтов. Герои рассуждают охотно, много, заразительно. Мы от этого отвыкли. Но это было естественным свойством великой русской классической литературы, и это дает очаровательное чувство возвращения в родной дом.

Чем опаснее становится думать, тем напряженнее размышляет главный герой романа Зыбин. При всех человеческих слабостях Зыбин — это культура, мысль, это память, это дух России, Мысль сама по себе — источник милосердая. Тирания Сталина сужала, коверкала, уничтожала мысль не потому, что она правильная или неправильная, а потому, что мысль — величайшее препятствие расчеловечиванию человека.

Зыбин мыслит, следовательно, борется с тиранией, и потому он стал врагом машины уничтожения еще задолго до того, как она его в себя втянула. Право — часть культуры, которую человечество вырабатывало тысячелетиями. Когда Зыбин напоминает следовательнице, что она нарушает правовые нормы, та с легкостью необыкновенной отвечает ему: Там, где нарушено право, все превращается в факультет ненужных вещей: Там, где право заменено зыбкой категорией классовой целесообразности, никто не чувствует себя в безопасности.

Вчерашний всесильный палач сегодня может стать жертвой. Что-то пошатнулось в карьере самоуверенного хама— следователя Неймана. Его еще не тронули, но он уже охвачен смертной тоской и страхом. За спиной ничего нет — кровавая пустота. Он уезжает за город и ночью у реки встречает крестьян, которые сидят у костра, готовят уху, разговаривают, угощают Неймана, не зная, да и не интересуясь, кто он.

Аксаков Сергей Тимофеевич

Сцена исполнена невероятной творческой силы и философской многозначительности. Вот жизнь, вот люди, вот вечность — под шум реки. Предчувствие истины чуть забрезжило в мутном сознании следователя, но, увы, кажется, для него это поздно. Домбровский писал свой роман в то время, когда радостная, сумбурная, короткая, как полярное лето, эпоха Хрущева кончилась, Роман невозможно было напечатать. Но если он столько лет писал свою книгу с таким упорством, порой испытывая нужду, и при этом знал, что она не имеет ни единого шанса быть напечатанной, значит, он был уверен, что книга нужна всем нам, и он довел свою работу до конца.

Нет и никогда не было значительного художника без этого всепобеждающего чувства внутренней правоты. Домбровского всегда оно. Читая роман, решая вместе с автором нравственно-философские и социальные проблемы, мы видим, что, несмотря на всю суровость и безжалостность описываемого и пережитого времени, у автора сохранилось главное — вера в добро и величие человека. Эту веру он передал и нам, своим читателям. О роли литературы личное мнение Книги — гибель.

Цветаева У литературы не может быть практических задач; каждый раз, когда литературу пытались заставить служить какому-то делу, теряли самое главное. Книга — учебник жизни? Цель литературного произведения не в том, что читатель научится жить или станет лучше; цель одна — эстетическое наслаждение.

Нет, это побочный эффект. Талант писателя, поэта — всегда от лукавого. И если есть Ад, если есть все-таки Геенна огненная — то всем причастным к Слову гореть там за самые сильные свои строки: Только бог не.

Литература вся насквозь — язычество, и бог у нее языческий. Вдохновение — дьявольское наваждение. Упоение, неземное наслаждение — подлецы или тупицы те, кто требует от литературы чего-то еще! Книги — гибель, это однозначно. Но моя жизнь — там, в том, что я читаю и пишу. Это совсем другой мир, и он ничем не связан с миром реальным. Моя реальность не здесь, а.

Для меня живые — призрачны, тени — живы.

сочинение на тему история моего знакомства с книгой

Порой мне кажется, что, если я умру, я этого не замечу или даже облегченно вздохну. Книги отняли у меня невероятно много, но дали гораздо больше, хотя и в другой плоскости.

Мне совсем ничего не нужно от этого мира: Я могу миллионы лет прожить, не видя никого, прожить в своих иллюзиях.

Несчастны на этой планете лишь те, кто помнит, откуда сюда пришли. Единственный выход — научиться радоваться тем черточкам другого мира, которые можно найти. Для меня мост в другой мир — это литература. Я чувствую себя собой, только когда пишу или читаю. Но под мостами, как известно, живет нечистая сила. Интересно, действительно ли в жизни Вы наблюдали такую ситуацию?

Или Вам кто-то рассказал? Да, это страшно, когда родные дети отворачиваются от родителей. Кто дает им право так поступать? Где у них совесть? Что скажут о них соседи? Главный вопрос, который возникает в таких случаях, почему им не жалко стариков? Ведь Ерема их отец. Вот он перед нами худой, в застиранной гимнастерке, в ватных залатанных штанах и в валенках с трещинами. Ноги у него болели, волочились, тепла требовали.

А сыновьям до него и дела. Но ранее мне хотелось привлечь внимание читателей к первым движениям зарождающегося и растущего сознания. Я понимал, что мне будет трудно сосредоточиться на этих далеких воспоминаниях под грохот настоящего, в котором слышатся раскаты надвигающейся грозы, но я не представлял себе, до какой степени это будет трудно.

Я пишу не историю моего времени, а только историю одной жизни в это время, и мне хочется, чтобы читатель ознакомился предварительно с той призмой, в которой оно отражалось… А это возможно лишь в последовательном рассказе. Детство и юность составляют содержание этой первой части.

Сочинение на тему Книга в моей жизни

Эти записки не биография, потому что я не особенно заботился о полноте биографических сведений; не исповедь, потому что я не верю ни в возможность, ни в полезность публичной исповеди; не портрет, потому что трудно рисовать собственный портрет с ручательством за сходство. Всякое отражение отличается от действительности уже тем, что оно отражение; отражение заведомо неполное — тем.

Оно всегда, если можно так выразиться, гуще отражает избранные мотивы, а потому часто, при всей правдивости, привлекательнее, интереснее и, пожалуй, чище действительности. В своей работе я стремился к возможно полной исторической правде, часто жертвуя ей красивыми или яркими чертами правды художественной.

Здесь не будет ничего, что мне не встречалось в действительности, чего я не испытал, не чувствовал, не. И все же повторяю: Первые впечатления бытия Я помню себя рано, но первые мои впечатления разрознены, точно ярко освещенные островки среди бесцветной пустоты и тумана.

Самое раннее из этих воспоминаний — сильное зрительное впечатление пожара. Мне мог идти тогда второй год, но я совершенно ясно вижу и теперь языки пламени над крышей сарая во дворе, странно освещенные среди ночи стены большого каменного дома и его отсвечивающие пламенем окна.

Помню себя, тепло закутанного, на чьих-то руках, среди кучки людей, стоявших на крыльце. Из этой неопределенной толпы память выделяет присутствие матери, между тем как отец, хромой, опираясь на палку, подымается по лестнице каменного дома во дворе напротив, и мне кажется, что он идет в огонь.

Но это меня не пугает. Меня очень занимают мелькающие, как головешки, по двору каски пожарных, потом одна пожарная бочка у ворот и входящий в ворота гимназист с укороченной ногой и высоким наставным каблуком. Ни страха, ни тревоги я, кажется, не испытывал, связи явлений не устанавливал.

В мои глаза в первый еще раз э жизни попадало столько огня, пожарные каски и гимназист с короткой ногой, и я внимательно рассматривал все эти предметы на глубоком фоне ночной тьмы. Звуков я при этом не помню: Вспоминаю, затем, несколько совершенно незначительных случаев, когда меня держат на руках, унимают мои слезы или забавляют.

Мне кажется, что я вспоминаю, но очень смутно, свои первые шаги… Голова у меня в детстве была большая, и при падениях я часто стукался ею об пол. Один раз это было на лестнице. Мне было очень больно, и я громко плакал, пока отец не утешил меня особым приемом. Он побил палкой ступеньку лестницы, и это доставило мне удовлетворение. Вероятно, я был тогда в периоде фетишизма и предполагал в деревянной доске злую и враждебную волю.

И вот ее бьют за меня, а она даже не может уйти… Разумеется, эти слова очень грубо переводят тогдашние мои ощущения, но доску и как будто выражение ее покорности под ударами вспоминаю ясно. Впоследствии то же ощущение повторилось в более сложном виде. Я был уже несколько. Был необыкновенно светлый и теплый лунный вечер. Это вообще первый вечер, который я запомнил в своей жизни.

Родители куда-то уехали, братья, должно быть, спали, нянька ушла на кухню, и я остался с одним только лакеем, носившим неблагозвучное прозвище Гандыло. Дверь из передней на двор была открыта, и в нее откуда-то, из озаренной луною дали, неслось рокотание колес по мощеной улице.

И рокотание колес я тоже в первый раз выделил в своем сознании как особое явление, и в первый же раз я не спал так долго… Мне было страшно — вероятно, днем рассказывали о ворах. Я как будто знал, что вор — человек, но вместе он представлялся мне и не совсем человеком, а каким-то человекообразным таинственным существом, которое сделает мне зло уже одним своим внезапным появлением.

От этого я вдруг громко заплакал. И на этот раз это опять доставило удовлетворение; трусость моя прошла настолько, что еще раза два я бесстрашно выходил наружу уже один, без Гандылы, и опять колотил на лестнице воображаемого вора, упиваясь своеобразным ощущением своей храбрости.

На следующее утро я с увлечением рассказывал матери, что вчера, когда ее не было, к нам приходил вор, которого мы с Гандылом крепко побили. Я знал, что никакого вора не было и что мать это знает. Но я очень любил мать в эту минуту за то, что она мне не противоречит. Это не была зрительная галлюцинация, но было какое-то упоение от своей победы над страхом… Еще стоит островком в моей памяти путешествие в Кишинев к деду с отцовской стороны… Из этого путешествия я помню переправу через реку кажется, Пруткогда наша коляска была установлена на плоту и, плавно колыхаясь, отделилась от берега или берег отделился от нее — я этого еще не различал.

В то же время переправлялся через реку отряд солдат, причем, мне помнится, солдаты плыли по двое и по трое на маленьких квадратных плотиках, чего, кажется, при переправах войск не бывает… Я с любопытством смотрел на них, а они смотрели в нашу коляску и говорили что-то мне непонятное… Кажется, эта переправа была в связи с севастопольской войной… В тот же вечер, вскоре после, переезда через реку, я испытал первое чувство резкого разочарования и обиды… Внутри просторной дорожной коляски было темно.

Я сидел у кого-то на руках впереди, и вдруг мое внимание привлекла красноватая точка, то вспыхивавшая, то угасавшая в углу, в том месте, где сидел отец. Я стал смеяться и потянулся к. Мать говорила что-то предостерегающее, но мне так хотелось ближе ознакомиться с интересным предметом или существом, что я заплакал. Тогда отец подвинул ко мне маленькую красную звездочку, ласково притаившуюся под пеплом. Я потянулся к ней указательным пальцем правой руки; некоторое время она не давалась, но потом вдруг вспыхнула ярче, и меня внезапно обжег резкий укус.

Думаю, что по силе впечатления теперь этому могло бы равняться разве крепкое и неожиданное укушение ядовитой змеи, притаившейся, например, в букете цветов. Огонек казался мне сознательно хитрым и злым. Через два-три года, когда мне вспомнился этот эпизод, я прибежал к матери, стал рассказывать и заплакал. Это были опять слезы обиды… Подобное же разочарование вызвало во мне первое купание. Река произвела на меня чарующее впечатление: Все это казалось мне весело, живо, бодро, привлекательно и дружелюбно, и я упрашивал мать поскорее внести меня в воду.

И вдруг — неожиданное и резкое впечатление не то холода, не то ожога… Я громко заплакал и так забился на руках у матери, что она чуть меня не выронила. Купание мое на этот раз так и не состоялось. Пока мать плескалась в воде с непонятным для меня наслаждением, я сидел на скамье, надувшись, глядел на лукавую зыбь, продолжавшую играть так же заманчиво осколками неба и купальни, и сердился… На кого?

Это были первые разочарования: Это — воспоминание о первой прогулке в сосновом бору. Здесь меня положительно заворожил протяжный шум лесных верхушек, и я остановился как вкопанный на дорожке.

Этого никто не заметил, и все наше общество пошло. Все это разрозненные, отдельные впечатления полусознательного существования, не связанные как будто ничем, кроме личного ощущения.

Последним из них является переезд на новую квартиру… И даже не переезд его я не помню, как не помню и прежней квартирыа опять первое впечатление от нового дома, от нового двора и сада. Все это показалось мне новым миром, но странно: Я вспомнил о нем только уже через несколько лет, и когда вспомнил, то даже удивился, так как мне представлялось в то время, что мы жили в этом доме вечно и что вообще в мире никаких крупных перемен не бывает.

Основным фоном моих впечатлений за несколько детских лет является бессознательная уверенность в полной законченности и неизменяемости всего, что меня окружало. Если бы я имел ясное понятие о творении, то, вероятно, сказал бы тогда, что мой отец которого я знал хромым так и был создан с палкой в руке, что бабушку бог сотворил именно бабушкой, что мать моя всегда была такая же красивая голубоглазая женщина с русой косой, что даже сарай за домом так и явился на свет покосившимся и с зелеными лишаями на крыше.

Скорей, я ждать не стану. И он опять ушел на двор с видом серьезного человека, не желающего терять время. Я торопливо оделся и вышел за. Оказалось, что какие-то незнакомые нам мужики совершенно разрушили наше парадное крыльцо. От него оставалась куча досок и разной деревянной гнили, а выходная дверь странным образом висела высоко над землей. А главное — под дверью зияла глубокая рана из облупленной штукатурки, темных бревен и свай… Впечатление было резко, отчасти болезненно, но еще более поразительно.

Брат стоял неподвижно, глубоко заинтересованный, и провожал глазами каждое движение плотников. Я присоединился к его безмолвному созерцанию, а вскоре к нам обоим присоединилась и сестра. И так мы простояли долго, ничего не говоря и не двигаясь. Дня через три-четыре новое крыльцо было готово на месте старого, и мне положительно казалось, что физиономия нашего дома совершенно изменилась. Мой отец По семейному преданию, род наш шел от какого-то миргородского казачьего полковника, получившего от польских королей гербовое дворянство.

После смерти моего деда отец, ездивший на похороны, привез затейливую печать, на которой была изображена ладья с двумя собачьими головами на носу и корме и с зубчатой башней посредине. Называется эта штука по-польски довольно странно: Рисовал он порядочно, и мы смеялись.

Мой прадед, по словам отца, был полковым писарем, дед — русским чиновником, как и отец. Образ отца сохранился в моей памяти совершенно ясно: Как чиновник того времени, он тщательно брился; черты его лица были тонки и красивы. Орлиный нос, большие карие глаза и губы с сильно изогнутыми верхними линиями. Говорили, что в молодости он был похож на Наполеона Первого, особенно когда надевал по-наполеоновски чиновничью треуголку.

Но мне трудно было представить Наполеона хромым, а отец всегда ходил с палкой и слегка волочил левую ногу… На лице его постоянно было выражение какой-то затаенной печали и заботы. Лишь изредка оно прояснялось. Иной раз он собирал нас к себе в кабинет, позволял играть и ползать по себе, рисовал картинки, рассказывал смешные анекдоты и сказки.

Вероятно, в душе этого человека был большой запас благодушия и смеха: Но эти проблески становились с годами все реже, природная веселость все гуще задергивалась меланхолией и заботой. Под конец его хватало уже лишь на то, чтобы дотягивать кое-как наше воспитание, и в более сознательные годы у нас уже не было с отцом никакой внутренней близости… Так он и сошел в могилу, мало знакомый нам, его детям.

И только долго спустя, когда миновали годы юношеской беззаботности, я собрал черта за чертой, что мог, об его жизни, и образ этого глубоко несчастного человека ожил в моей душе — и более дорогой, и более знакомый, чем. Родился в году, в м поступил в писцы… Умер в году в чине надворного советника… Вот скудная канва, на которой, однако, вышиты были узоры всей человеческой жизни… Надежды, ожидания, проблески счастья, разочарование… Среди пожелтевших бумаг сохранилась одна, собственно ненужная впоследствии, но которую отец сберег как воспоминание.

Это — полуофициальное письмо князя Васильчикова по поводу назначения отца уездным судьей в город Житомир. В этих видах князь и выбирает отца. Через двадцать лет он умер в той же должности в глухом уездном городишке… Итак, он был по службе очевидный неудачник… Для меня несомненно, что это объясняется его донкихотскою честностью.

Среда не очень ценит исключения, которых не понимает, и потому беспокоится… Каждый раз на новом месте отцовской службы неизменно повторялись одни и те же сцены: Отец отказывался сначала довольно спокойно. Уже в период довольно сознательной моей жизни случился довольно яркий эпизод этого рода.

В уездном суде шел процесс богатого помещика, графа Е-ского, с бедной родственницей, кажется вдовой его брата. Помещик был магнат с большими связями, средствами и влиянием, которые он деятельно пустил в ход. Перед окончанием дела появился у нас сам граф; его карета с гербами раза два-три останавливалась у нашего скромного домика, и долговязый гайдук в ливрее торчал у нашего покосившегося крыльца.

Первые два раза граф держался величаво, но осторожно, и отец только холодно и формально отстранял его подходы. Но в третий раз он, вероятно, сделал прямое предложение. Отец, внезапно вспылив, обругал аристократа каким-то неприличным словом и застучал палкой. Граф, красный и взбешенный, вышел от отца с угрозами и быстро сел в свою карету… Вдова тоже приходила к отцу, хотя он не особенно любил эти посещения.

Бедная женщина, в трауре и с заплаканными глазами, угнетенная и робкая, приходила к матери, что-то рассказывала ей и плакала. Бедняге все казалось, что она еще что-то должна растолковать судье; вероятно, это все были ненужные пустяки, на которые отец только отмахивался и произносил обычную у него в таких случаях фразу: Толкуй больной с подлекарем!.

Все будет сделано по закону… Процесс был решен в пользу вдовы, причем все знали, что этим она обязана исключительно твердости отца… Сенат как-то неожиданно скоро утвердил решение, и скромная вдова стала сразу одной из богатейших помещиц не только в уезде, но, пожалуй, в губернии.

Ее траур кончился, она как будто даже помолодела и сияла радостью и счастьем. Отец принял ее очень радушно, с тою благосклонностью, которую мы обыкновенно чувствуем к людям, нам много обязанным.

Добрая женщина знала, что перемена ее положения всецело зависела от твердости, пожалуй, даже некоторого служебного героизма этого скромного хромого человека… Но сама она не в силах ничем существенным выразить ему свою благодарность… Ее это огорчило, даже обидело. На следующий день она приехала к нам на квартиру, когда отец был на службе, а мать случайно отлучилась из дому, и навезла разных материй и товаров, которыми завалила в гостиной всю мебель.

Между прочим, она подозвала сестру и поднесла ей огромную куклу, прекрасно одетую, с большими голубыми глазами, закрывавшимися, когда ее клали спать… Мать была очень испугана, застав все эти подарки.

Когда отец пришел из суда, то в нашей квартире разразилась одна из самых бурных вспышек, какие я только запомню. Он ругал вдову, швырял материи на пол, обвинял мать и успокоился лишь тогда, когда перед подъездом появилась тележка, на которую навалили все подарки и отослали обратно. Но тут вышло неожиданное затруднение. Когда очередь дошла до куклы, то сестра решительно запротестовала, и протест ее принял такой драматический характер, что отец после нескольких попыток все-таки уступил, хотя и с большим неудовольствием.

На это все смотрели тогда как на бесцельное чудачество. Я почти уверен, что отец никогда и не обсуждал этого вопроса с точки зрения непосредственного вреда или пользы.

Я догадываюсь, что он вступил в жизнь с большими и, вероятно, не совсем обычными для того времени ожиданиями. Но жизнь затерла его в серой и грязной среде. Он чутко вслушивался в ночные звуки, он лихорадочно поднимался навстречу каждому шороху… И все общество с захватывающим вниманием следило за переходами от надежды к разочарованию в этой взяточнической драме… Когда же оказалось, что чиновника надули, то драма разрешилась общим смехом, под которым, однако, угадывалось и негодование против евреев, и некоторое сочувствие к обманутому.

Отец был тут же, и моя память ясно рисует картину: Среди них — мой отец, а против него герой контрабандного анекдота, сопровождающий остротами каждую бросаемую карту.

Отец весело смеется… Вообще он относился к среде с большим благодушием, ограждая от неправды только небольшой круг, на который имел непосредственное влияние. Помню несколько случаев, когда он приходил из суда домой глубоко огорченный. Что я могу сделать! Но затем он прибавил мягче: Он не обедал в этот день и не лег, по обыкновению, спать после обеда, а долго ходил по кабинету, постукивая на ходу своей палкой.

Предложения по озвучке моей книги.

Он горячо молился на образ, и все несколько тучное тело его вздрагивало… Он горько плакал. В этом отношении совесть его всегда была непоколебимо спокойна, и когда я теперь думаю об этом, то мне становится ясна основная разница в настроении честных людей того поколения с настроением наших дней.

Он признавал себя ответственным лишь за свою личную деятельность. Едкое чувство вины за общественную неправду ему было совершенно незнакомо. Бог, царь и закон стояли для него на высоте, не доступной для критики. Бог всемогущ и справедлив, но на земле много торжествующих негодяев и страдающей добродетели. Это входит в неведомые планы Высшей Справедливости — и.

Царь и закон — также не доступны человеческому суду, а если порой при некоторых применениях закона сердце поворачивается в груди от жалости и сострадания, это — стихийное несчастие, не подлежащее никаким обобщениям.

Один гибнет от тифа, другой — от закона. Дело судьи — смотреть, чтобы закон, раз пущенный в ход, прилагался правильно.

Но если и этого нет, если подкупная чиновничья среда извращает закон в угоду сильному, он, судья, будет бороться с этим в пределах суда всеми доступными ему средствами. Если за это придется пострадать, он пострадает, но в деле номер такой-то всякая строка, внесенная его рукой, будет чиста от неправды.

И в таком виде дело выйдет за пределы уездного суда в сенат, а может быть, и выше. Если сенат согласится с его соображениями — он будет искренно рад за правую сторону.

Если и сенаторов подкупят сила и деньги, это — дело их совести, и когда-нибудь они ответят за это если не перед царем, то перед богом… Что законы могут быть плохи, это опять лежит на ответственности царя перед богом — он, судья, так же не ответствен за это, как и за то, что иной раз гром с высокого неба убивает неповинного ребенка… Да, это было цельное настроение, род устойчивого равновесия совести.

Время этого настроения ушло безвозвратно, и уже сознательная юность моего поколения была захвачена разъедающим, тяжелым, но творческим сознанием общей ответственности… Отец умер рано. Если бы он жил дольше, то, несомненно, мы, молодежь, охваченная критикой, не раз услышали бы от него обычную формулу: Причем, конечно, величественным подлекарем являлось бы то высокое и определяющее, что, по его мнению, должно было оставаться вне критики.

Но чем в конце концов закончилось бы это столкновение — теперь осталось тайной, о которой я думаю часто с печальным сожалением… III. Отец и мать У отца были свои причины для глубокой печали и раскаяния, которыми была окрашена вся, известная мне, его жизнь… В молодых годах он был очень красив и пользовался огромным успехом у женщин.

По-видимому, весь избыток молодых, может быть недюжинных, сил он отдавал разного рода предприятиям и приключениям в этой области, и это продолжалось за тридцать лет. Собственная практика внушила ему глубокое недоверие к женской добродетели, и, задумав жениться, он составил своеобразный план для ограждения своего домашнего спокойствия… В Ровенском уезде Волынской губерний, где он в то время служил исправником, жил поляк-шляхтич средней руки, арендатор чужих имений.

Относительно этого человека было известно, что он одно время был юридическим владельцем и фактическим распорядителем огромного имения, принадлежавшего графам В. Старый граф смертельно заболел, когда его сын, служивший в гвардии в Царстве Польском, был за что-то предан военному суду. Опасаясь лишения прав и перехода имения в другую линию, старик призвал известного ему шляхтича и, взяв с него соответствующее обещание, сделал завещание в его пользу.